* * *
Санта-Клаус уходит из города.
Принимает какой-то дряни на посошок,
отцепляет усы и густую бороду,
собирает в пустой мешок
посеревшую хвою, обертки, фантики,
мишуры облетевшую чешую,
мандаринные корки, бантики-шмантики,
хрустальные туфельки,
галиматью обещаний,
веру в обыкновенное чудо,
танцы дезабилье,
горы на горькое счастье побитой посуды,
ненависть к оливье.
Санта-Клаус уходит, поспешно и непочтенно.
Санта зол и устал.
За последнюю пару недель, говоря откровенно,
он решительно всех достал.
Все подарки развернуты, салатики уничтожены,
все гирлянды сгорели.
А впереди –
зима, и глаза ее отмороженные…
В общем, дедушка, уходи.
Санта-Клаус уходит.
Без бороды и усов он похож на мальчика,
тысячелетнего мальчика с бодуна.
В полутемной прихожей притихшего балаганчика
он, матерясь, спотыкается о батарею бутылок из-под вина.
И пожилая Снегурочка, помята и полуодета,
высовывается из спальни на шум, поправляя тяжелую грудь.
— Санек, ты пошел уже, что ли?
Ну, ладно, давай… только это,
елочку выкинуть не забудь!
* * *
Вырезаю из памяти – ночь, новолуние, снег –
маникюрным ланцетом недолгое наше сращенье;
сумасшедшие дни притяженья, прельщенья, смущенья,
ожиданья чего-то, чему ни за что и вовек.
Выгрызаю из сердца – помалу, дыша глубоко,
чтобы вдрызг не порвалось, – броженья, скольженья по краю
неизбежного.
Эта ль дорога кратчайшая к раю?
Может быть – но увы – все равно далеко, высоко
и отчаянно скользко.
Лети же, мой ангел, лети
к черту-дьяволу в пасть, в безмятежную пропасть забвенья.
Повторяя узор твоего затяжного паденья,
извивается шрам – и ничем его не соскрести
с почерневшей изнанки души.
Слава богу, она
до прозрачности не истончилась покуда: снаружи
ничего не заметно.
Но – ночь, новолуние, стужа;
и бессонницы сталь холодна, и рука неверна.
Нас ведет крысолов
Говоришь, крысолов?.. Но это уже ничего не меняет в ландшафте: выжженная земля и черные норы до горизонта. Тем, кто копал резвее, достались подвалы, колодцы, шахты; тем, кто копался – бесплодный гнилой суглинок по линии фронта.
Впрочем, даже в суглинке можно уверенно окопаться, можно так закопаться, чтобы ни звука не долетало сверху; чтобы на самом дне в пушистое одеяло тьмы завернуться, свернуться клубком – и вовеки не просыпаться.
Вот оно, счастье: тепло и тихо, сыто, покойно… вот только душно. Зато ничто не смущает ни совести, ни рассудка. Мех дорогой подруги так сладко пахнет родной помойкой. Баю-баю, засыпай. Никакой волчок. Никакая дудка…
* * *
нора моя дыра
а дудочка так сладко
пора душа пора
на свет на зов на боль
что тяжесть топора
что чад и смрад лампадки
тоска тщета мура
прощайся да изволь
о черный соловей
о древняя музыка
лети беги резвей
да слюни подбери
прямей правей левей
до хрипоты до крика
хотелось поживей
да мертвое внутри
ты не был или был
прощанье и прощенье
любил забыл убил
оставь не то не те
навзрыд глотая пыль
и в дудочкином пенье
не то шуршанье крыл
не то скребеж когтей
* * *
есть прошлое которое вне слов
прочнейшая основа из основ
и вечно ненасытное болото.
раззявит пасть – и незачем дышать
и нечем и налейте вашу мать
мой милый друг мне грустно отчего-то
скамейка зайка мячик утонул
затих веселый важный бражный гул
но как-то слабо тянет на подмостки
и скучно долог список кораблей
не спеть ли нам да нет не спеть налей
да не чернил но милосердной водки
прости мне друг угрюмый слог и вид
и никаких естественно обид
какие право могут быть обиды
меж нами на пустом перроне не
суразного вокзала в стороне
от магистралей прибылей и выгод
уже не будет я тебя люблю
к чему лукавить но осенний блюз
осенний блюз слепых качает вечер
исходит август влажной немотой
невмоготой и тошной наготой
души и все вранье оно не лечит
* * *
человек говорит человеку внутри
вот он я хороший какой смотри
изумительный хрупкий нежный
не жалеющий сердца дыханья дней
не умеющий выше быстрей сильней
замерзающий в буре снежной
на пути печальном из пункта а
где прозрачно небо и пустота
горизонта влечет надеждой
где и дождь и ветер в лицо сладки
где бессонны ночи слова легки
и шаги и просты одежды
в неизбежный пункт предположим бэ
где один и сам по себе в судьбе
как обычно несправедливой
где назад оглядываться горчит
а вперед смотреть тут совсем молчи
наливай и молчи сопливо
вот он я на ладони твоей как перст
если ты не выдашь то бог не съест
пожует погрызет и сплюнет
и останусь я у тебя а ты
у меня и заклятие немоты
рассосется как снег в июне
так внутри себя человек кричит
разбиваясь в мясо о кирпичи
крепостных укреплений духа
а снаружи слышен убогий вздох
да унылый скрип
человек иссох
измотался истерся
глухо
и бредет он ссохшийся к пункту бэ
где играют ангелы на трубе
нечто нудное и больное
и глядит человек человеку вслед
понимая может быть
да
но нет
только чешется дно глазное
* * *
Все как-то на бегу. Работа. Быт.
Рабы – не мы. Но неприятен вид
и день и ночь гарцующего в поте.
Ложатся плотно пыль из-под копыт,
и перхоть времени, и ржа обид
на бледные парсуны в переплете
свинцово-скучной логики борьбы
с собой и с тем, чему мы не рабы,
или Кому? Успеть бы до заката,
рассвета, лета, осени, трубы
иерихонской. Вечно это «бы»
и мерзостно, как средняя зарплата.
Все на бегу: зима, весна, война,
очередные муж или жена,
загадочные сумрачные дети,
пустая сытость хлеба и вина,
пустые бредни – и опять война
за хлеб, вино, детей, за все на свете.
Все сложно. Ускоряя нервный шаг,
наматывая годы на косяк
дверной, спешат во мрак часы стенные.
И ты спеши, товарищ мой. Всех благ.
А тот, Кому – да не подаст нам знак,
что на исходе наши проездные.
* * *
Сор памяти моей не вымести метлой.
С. Гандлевский.
Простая фотография. Ни гор, ни волн, ни романтических развалин, ни статуй или мраморных столпов: обычный, малосимпатичный двор, собачий кал, восставший из проталин, помойка, тополь, стая чудаков. Одни сидят на лавочке, другие стоят вокруг – веселые, благие, и щурятся на солнце, а оно – я помню все – пьянее, чем вино.
Я помню всех. Вот этот, шебутной и невысокий, нежный алкоголик, осеменивший всех окрестных дев, давно переместился в мир иной, где, чую, тешит поваров до колик похабными частушками, воссев князьком на раскаленной сковородке, как на скамейке этой, посередке, и повара, ворочаясь едва от смеха, тащат лучшие дрова.
А вот наш принц. Красавец и герой – какая боль – не моего романа. Высок, изящен, нецензурно крут. Одна моя хорошая… но стой, строка, не залезай в чужие раны. Возможно, врут. А если и не врут, то что за дело мне до этой свары, до кто-кого-куда, когда на пару мы жгли глаголом ночи трудных дней, да так, что Феб придерживал коней.
Прелестная NN, звезда и смерть всех падких на терзанья хоакимов, сирена и возвышенная блядь. Все так же больно на нее смотреть, как и тогда. Смотрю насквозь и мимо. Так хороша, что слов не подобрать. Теперь она, толкуют, подурнела, осемьянела, нарастила тело и гробле одиссеев без числа кулинарию скромно предпочла.
Меняем темп. Уж Германа кричат, а список кораблей едва почат.
Вот Лева, как-то резко взявший вправо, непоправимым курсом на жлобье; миляга Сева, переевший славы, но все ее глодающий ее; вот общий друг сердечный, ставший гуру, и легкость сохранивший, и фактуру, но потерявший память; вот жена его – вторая, третья? – кто считает мужей и жен, когда журчит и тает; что ж до говна – да как же без говна? Всплывает, да. Смешной придурок с краю… нет, в Таню Л. я больше не играю, и в Аню К… Плюясь, любя, скорбя, я вспомню всех, но только не тебя.
Смешно смотреть на эти наши лица, пожалуй что припухшие слегка, но чистые как смольная девица и тощие как зад бурундука. Еще пусты дырявые карманы, еще стоят враждующие кланы плечом к плечу и бодро срут рядком в полях ужо вовсю грядущей славы, а призрак чести мстительно-кровавой дешевым изгоняют коньяком.
Иных уж нет, а те далече (Пушкин) – что, собственно, естественно вполне, но как-то тошно очень, как-то душно зрачку гулять по выцветшей весне, еще на ниве быта не подгнившей, еще самой себя не хоронившей, не провожавшей с ужасом _своих_, еще гулящей, пьющей и курящей, еще такой живой и настоящей, и не подозревающей о них, сиречь о нас, цедящих через призмы отдельных жизней жалкие софизмы о безрассудстве младобытия.
Пардон май френч – не лечит ни хуя.
* * *
Как обычно, в восемь. Я опоздаю.
Как и ты. Растерянно улыбнешься.
Есть две новости: добрая и дурная.
Выбирай любую — не ошибешься.
Сизый воздух осени стынет в горле,
и словам становится в горле тесно,
вот и прут — на свободу ли, на позор ли…
но тебе, п о х о д у, не интересно.
Мы пойдем куда-нибудь через холод,
через черных скверов чумную прелость.
В золотом пронзительно-стылый город
задрожит, обрыдлую пряча серость,
как терпила офисно-флегматичный
вечерами прячет печальку в штофе.
Мы дойдем до края и, как обычно,
забредем куда-то на рюмку кофе.
Посидим, потреплемся, посмеемся.
Никакой Судьбы. Никакого риска.
Есть отличная новость: мы расстаемся.
И дрянная новость –
зима близко.
* * *
Он не знал и она не знала. А все оказалось просто. Лестница пахла кошками и кем-то, пардон, еще. На высоте в полтора человеческих роста, под потолком, было выжжено: «Я ни при чем».
Сорно слова воспаряли – и падали в глотку мусоропровода. Лифт не работал. Мутная жолтая лампочка жгла глаза. Можно было обнять — но не было веского повода. Можно было сказать – но нельзя.
Воняло. Соседи жарили не то собачатину, не то человечину. И кто-то закрыл за собою дверь, а кто-то поплелся вниз по бесконечным ступенькам – ведь лифт, как ранее было замечено…
Больше они никогда не-ви-де-лись.
* * *
Тебя не существует как и той
из нашей общей юности каким-то
унылым чудом уцелевшей ложки
но требует с поэта Аполлон
хотя бы злой и чахлой но слезы
по тем кого так искренне так нежно
не дай вам бог и далее по тексту.
Затем и тщусь субботе вопреки
под легкий джаз и доброе вино
изобразить неряшливые муки
бессильного либидо.
Муки буки
пыряются как мюмзики в мове.
Когда бы в самом деле так навзрыд
до исступленья умопомраченья
до страстного прощанья без прощенья
и прочей дури в рифму и в строку
я вряд ли бы сегодня на обед
тушила стейк форели в совиньоне
и запекала груши с камамбером
под воркование Эллы и Луи.
Я сдохла бы
еще тогда когда —
ты помнишь?..
Но тебя не существует.
Лишь тень твоя придуманная мною
облизывает ложку мартобря.
* * *
у виска зависает облачком
сучит голубиными крылышками
бледную кожу щекочет колючими перышками
дышит вчерашней амброзией слушай девочка
дурочка ты голодна так покушай яблочка
яблочка не простого а золотого
соками витаминными налитого
крепкого круглобокого калорийного
нервноуспокоительно-молодильного
слаще тебе не предложат и не надейся
так что бери по-хорошему не кобенься
девочка смотрит недобро вроде не щерится
но очевидно непозитивно щурится
пыжится да шипит настырному облачку
нет не хочу мол яблочка хочу тыблочка
приторно-кислого грязно-зеленоватого
импорто-заместительно-угреватого
чтобы снаружи кремень да внутри гнильца
раз откусить – и полдня от-пле-вы-ва-тца
есть у тебя в заводе такие фрукты?
да не смотри так пристально чай не доктор
чай-же-не-доктор глядит в нее недоверчиво
что-то бормочет вежливо но неразборчиво
и кыш-кыш-кыш удаляется
воспаряет все выше и выше
трепетно опускается на ближайшую крышу
нервно закуривает достает блокнот
протоколирует от-ворот-поворот
девочка-дурочка вопросительный знак
дурища
три восклицательных
ветер в антеннах и трубах рыщет
поеживаясь и почесывая брюшко
облачко кушает яблочко
* * *
Мы дети эпохи Швах
Сминающей нас как воск
Но если твой Бог есть Бах
То мой очевидно Босх
Смакуем один сюжет
За общим столом сидим
Но там, где ты видишь свет
Я вижу багровый дым
Прелюдий твоих и фуг
Химеры мои бегут
И каждая свой недуг
Волочит на страшный суд
Безумнейшей из эпох
Все пепел и пыль и прах
Но только по-русски Бог
Есть наполовину Бах
И наполовину Босх
И я полагаю так:
Коль скоро наш общий Бог
Равняется Босх плюс Бах
С поправкой на фрикатив
Что можно сказать пустяк
То общий ведя мотив
На свет на правеж во мрак
Мы отзвук одной струны
Детали к одним часам
И временем сочтены
Равняемся небесам
* * *
Тридцать первое.
Елочка.
Грязные танцы с утра
у кухонной плиты,
очумелый забег по лабазам близлежащим за всем,
что купить позабыли вчера.
Утомительный пост в предвкушении гастроэкстаза.
Охреневшие дети в цвету шоколадных прыщей
замудоханным предкам внимают не с первого мата.
Жизнь кипит, пузырится, томится и тонет во тще
телефонных звонков и сакральной покрошки салата.
А потом начинается:
сыр-оливье-холоцец,
непременно селедка под шубой, икра, мандарины,
бой курантов под брызги шампанского, царь и отец
в телевизоре, водка, коньяк и длядамские вина.
От иронии чуда летят к огонькам голубым
эхтрибелыхконя под наркозные песни о главном,
ночь гудит и блудит, и табачный вращается дым,
и огнями взрывается небо над празднеством справным.
И особая, скрепная радость: проснувшись уже
в здравствуй-новом-году,
что-то мутное превозмогая,
прошлогоднюю пищу богов доедать неглиже,
в майонез вездесущий шампусиком кисло рыгая.
…только теплые дети – ах нет, не буди, погоди –
пережив из последних силенок всенощные страсти,
спят покойно и сладко, во сне прижимая к груди
золотые обертки волшебного нового счастья…
Так и я бы когда бы – но нет.
А вполне бы могла,
если бы да кабы,
но об этом не стоит, пожалуй.
Как там пелось? Действительно, пропасть меж нами легла,
не в коня императорский торт из муки полежалой.
Не дано – ах, какая печаль, не сблевать бы с тоски, —
с матерлэндом кипучим сливаться в потуге умильной
выпить море, пожрать времена, перегрызть постромки,
дабы тек по щекам мандариновый сок молодильный,
дабы в общем угаре бесхитростно верить и ждать
бородучего деда из детства, и всхлипывать пьяно…
Но довольно. Сегодня не следует копья ломать.
Да пребудут с тобой, ненасытная Родина-мать,
Звон бокалов, салют и бессмертный оскал Петросяна.
2018.
Ваш комментарий будет первым